Отец Чехова
был купцом третьей гильдии в Таганроге, держал бакалейную лавку, но особыми
успехами на коммерческом поприще похвастаться не мог, так как всю душу
вкладывал не в торговлю, а в церковное пение. Семья была большой, дружной и
принимала посильное участие в лавочной торговле. Это не избавляло детей от частых
порок, которым их подвергал суровый отец, и даже такой великодушный человек как
Чехов, кажется, до смерти не простил отцу этих унижений, и недаром ему
приписывают слова: «В детстве у меня не было детства»... Рано начал выделяться
Антон в семье «лица необщим выражением», и те, кто знал семью Чеховых в более
поздние.времена, обычно отмечали: «...в его внешности, в манере держать себя
сквозило какое-то врожденное благородство, точно он был странным и чужим
пришельцем в доме родителей, быть может, и милых (мать Чехова), но совсем уж
незатейливых людей».
В 1876 г.
отец Чехова окончательно разорился, и семья переехала в Москву. Антон остался в
Таганроге доучиваться в гимназии и зарабатывал себе на жизнь репетиторством.
Окончив в 1879 г. гимназию, он переехал в Москву, поступил на медицинский
факультет Московского университета, который благополучно закончил со званием
уездного врача. Одновременно с учебой Чехов, вначале из чисто меркантильных
соображений, чтобы поддержать семью, занялся литературной поденщиной,
сотрудничая в разных юмористических журналах, чаще подписывая свои непритязательные
юморески и рассказы псевдонимом Антоша Чехонте.
После
университета в жизни Чехова наступил период, когда врачебная практика сочеталась
в его жизни с литературным трудом. Но, хотя позднее Чехов любил шутить, что
медицина ему жена, а литература — любовница, «любовница» постепенно и
безвозвратно заняла место «жены». После выхода двух юмористических сборников
рассказов, В. Григорович, большой авторитет в тогдашней литературе, обратился к
Чехову с письмом, в котором говорил о его «настоящем таланте» и призывал
«бросить срочную работу...», поберечь «...впечатления для труда обдуманного».
Это письмо оказалось едва ли не решающим, Чехов бесповоротно избрал литературу
своей судьбой, сделав медицинскую практику лишь частью своей общественной
работы.
Входя в
литературу, молодой Чехов столкнулся с ситуацией, которую в письме к Плещееву
определил так: «...Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое
честь — мы не знаем». Ему предстояло как бы заново возродить кодекс чести, но
чести не сословно-дворянской, а чести русского интеллигента.
По своему
значению для всего литературного и нелитературного мира Чехов стремительно
приблизился в наши дни к кумирам русской культуры — Толстому и Достоевскому. И
это несмотря на отсутствие в его творениях зажигающей проповеди, всякой тени
назидательности. «Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу и уже
испытана людьми посильней и поумней меня. Рамка эта — абсолютная свобода
человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, черта, свобода от
страстей и проч.», — писал Чехов в другом письме.
Современники
писателя спрашивали себя: порок его мышления или неведомая новизна — чеховская
принципиальная объективность, терпимость, отрицание всяких «партий» и групп,
«фирмы» и «ярлыка». Стремление к «абсолютной свободе» казалось иллюзией и
выглядело вызовом общественно-моральной определенности века. Как писатель Чехов
выступил без доктрины и даже с внутренним сопротивлением любому
доктринерству. А век верил в доктрины, и после Толстого и Достоевского иной
подход казался странным и неглубоким; Чехов не навязывал никаких постулатов,
не ставил вечных вопросов. Однако человеком без идеалов его так же назвать было
нельзя. Чехов писал: «Я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам,
ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Форму и ярлык я
считаю предрассудком. Моя святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум,
талант, вдохновение, любовь и абсолютная свобода, свобода от силы и лжи, в чем
бы последние две не выражались».
Нет пророка
не только в отечестве своем и в своем доме, но — обычно — ив своем времени.
Михайловский и Толстой, каждый по-своему, упрекали Чехова в одном — отсутствии
твердого миросозерцания. Он и не отпирался, признаваясь в письмах:
«Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня нет; я меняю
его ежемесячно...» Однако Чехов, кажется, ничего и не делал, чтобы обрести
твердую идеологическую платформу или хотя бы сделать вид, что она у него есть.
В чеховском дневнике сделана такая запись: «Между „есть Бог" и „нет
Бога" лежит целое громадное поле, которое с трудом проходит истинный мудрец.
Русский человек знает какую-либо одну из двух крайностей, середина же между
ними не интересует его, и потому он обыкновенно не знает ничего или очень
мало». Комментируя это место, один знакомый Чехова заметил: «Мне почему-то
кажется, что сам Чехов, особенно последние годы, не переставал с трудом
продвигаться по этому полю, и никто не знает, на каком пункте застала его
смерть».
Звучали и
другие критические голоса современников. Иногда против чеховской правды
восставало обиженное эстетическое чувство, благонамеренное и житейски понятное
желание читателя успокоить свой взор на отрадных картинах, остаться в
состоянии душевного комфорта, утешиться надеждами. Возникало брезгливое
отношение к «житейской грязи», неопрятным и безалаберным образам реальности.
От творчества Чехова по чисто эстетическим соображениям не были в восторге и
писатели, чьё художественное чутье вне дискуссий.
Толстой,
пусть на ушко, но прямо объявил Чехову, что драматургию его совершенно не выносит.
Ахматова так судила о Чехове: «...его вселенная однообразна и скучна, солнце в
ней никогда не светит, мечи не сверкают, все покрыто ужасающим серым туманом;
мир Чехова — это море грязи, в котором барахтаются несчастные человеческие
существа...» Оценка Ахматовой, конечно, не бесспорна, но какая-то правда в ней
есть. Проза Чехова действительно бывает совсем уж обесцвечена, совсем уж запылена,
хотя быть слишком строгим к нему, как к писателю, как-то не очень хочется.
Чехов
«огрызался», по его выражению, на подобного рода критику так: «Художественная
литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такую, какова
она есть на самом деле. Её назначение — правда, безусловная и честная...
Литератор не кондитер, не косметик, не увеселитель: он человек обязанный,
законтрактованный сознанием своего долга и совестью...» Для Чехова понятия
«правда», «совесть» и «художественность» если не синонимы, то звенья одной цепи.
Художественность прямо зависит от правды изображения, а правда обеспечивается
только совестью художника. Вот почему «писатели-реалисты чаще всего бывают
нравственнее архимандритов». Казалось, это скромное исповедание писательской
веры Чехова далеко уступает масштабно выстроенным философско-религиозным мирам
Достоевского или Толстого, с именами которых связано представление о
пророческой миссии русской литературы. Но Чехов нашел свой способ нравственного
воздействия на людей. Острота взгляда, редкая непредвзятость позволили ему
распознать в своей современности то, что выступит выпукло и наглядно в
будущем.
Короткую, но
едва ли не исчерпывающую характеристику личности Чехова дал художник Илья
Репин. Он писал: «Враг сантиментов и выспренных увлечений, он, казалось, держал
себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу
мужества.
Мне он
казался несокрушимым силачом по складу тела и души».
Нам, Чехова
лично не знавшим, представляющим его себе по поздним фотографиям и пьесам,
характеристика Репина покажется по меньшей мере странной. В сегодняшних представлениях,
Чехов — болезненный, рано состарившийся, рафинированный интеллигент, человек
милый, но слабый и телом и духом.
Однако на
самом деле описание Репина стоит гораздо ближе к оригиналу, нежели наши
современные стереотипы. Во-первых, Чехов был красив, красив сочной мужественной
красотой. Об этом говорили женщины, хорошо его знавшие и вниманием красивых
молодых мужчин не обделенные. Но из фотографий Чехова, пожалуй, только одна —
Чехова девятнадцатилетнего (1879 г.), еще без бороды и пенсне, — дает
представление о необычайно привлекательной его наружности.
Отнюдь не
равнодушен был Чехов, вопреки интеллигентской традиции, к деньгам, вещам,
комфорту. Однако присущий Чехову собственнический инстинкт не сделал из него
ни скряги, ни эгоиста, недаром Горький называл чеховскую любовь к вещам
«благородной».
Обостренное
"чувство долга толкало к людям Чехова. Не нутром, не кожей сочувствовал он
нуждающимся и страдающим, а сильным, гибким духом своего «я». Именно большая
душа заставляла Чехова бесплатно лечить, строить деревенскую школу, помогать
материально семье, собирать библиотеку для родного города Таганрога. К тому же
источнику восходят луч- что ему неудобно показать и выгодней держать под
прикрытием»...
Именно
природная утонченная сдержанность Чехова задала темы, тональность второго и
последнего периода чеховского творчества, одновременно сделав Чехова крупнейшим
реформатором театрального искусства. Суть реформы заключалась в том, что с
его драматургии начался, по точному выражению, «театр настроений». Это театр —
без фабулы, пафоса, назидательности, он — лишь приглушенное почти до
ультразвука излучение и взаимодействие эмоций, акварель переживаний. И тут из
лишне говорить, сколь труден оказался чеховский театр для восприятия и
исполнения Часто не принимали Чехова большие актеры Впрочем, взаимно. Одна
хорошо знавшая театральный мир тех времен писательница считала, что Чехов «не
любил ничего пафосного, и свои переживания и своих героев целомудренно
оберегал от красивых выражений, пафоса и художественных поз. В этом он, может
быть, даже доходил до крайности, это заставляло его не воспринимать трагедии:
между прочим, он никогда не чувствовал М. Н. Ермолову, как и ей не был Чехов
близок как писатель. Это были два полюса: реализм жизненный и реализм
романтический».
Современники
часто отказывали Чехову в таланте любви, утверждая, что в жизни писателя не
было большой любви. Но, по более точному наблюдению Куприна, проблема для
Чехова заключалась не в содержании чувств, а в форме выражения. Куприн писал:
«В нем жила боязнь пафоса, сильных чувств и неразлучных с ним несколько
театральных эффектов. С одним только я могу сравнить его положение: некто любит
женщину со всем пылом,
нежностью и
глубиной, на которые способен человек тонких чувств, огромного ума и таланта.
Но никогда он не решится сказать об этом пышными, выспренными словами и даже
представить себе не может, как это он станет на колени и прижмет одну руку к
сердцу и как заговорит дрожащим голосом первого любовника. И потому он любит и
молчит, и страдает молча, и никогда не отважится выразить то, что развязно и
громко, по всем правилам декламации, изъясняет фат среднего пошиба». Все так,
Куприн совершенно прав, но инстинкт есть инстинкт, и человек, неспособный на
широкий чувствительный жест, оказывается чаще, чем кто-либо, обреченным на
одиночество, как это и произошло с Чеховым.
Вместе с тем
глубоко заблуждались те, кто говорил, что в жизни Чехова не было большой любви,
она была. Чехов любил и был любим, только роман его с Ликой Мизиновой протекал
в специфической для их характеров форме.
Они
познакомились при необычных и в то же время характерных обстоятельствах. Когда
Лика Мизинова впервые попала в дом Чеховых, и Антона Павловича повели с ней
знакомиться, внезапно выяснилось, что гостья пропала, и ее лишь случайно
обнаружили за вешалкой. Казалось, чего было бояться этой необычайно красивой
девушке при встрече с молодым и лишь начинавшим приобретать известность
писателем? Однако, как бы там ни было, знакомство Чехова и Мизиновой состоялось,
время делало их отношения все теснее, но сам роман начался лишь спустя три года
после их знакомства. Переписка между Мизиновой и Чеховым — единственное
полновесное свидетельство их любви, и тот, кто хотел бы проследить ее историю
во всех тонкостях и нюансах, должен обратиться непосредственно к ней. Мы же
ограничимся лишь несколькими цитатами.
Роман Чехова
и Мизиновой лучше всего охарактеризовать как роман-хихиканье. Оба были людьми
жизнерадостными, веселыми; Чехов склонен был к добродушному иронизированию,
Лика также не чуждалась шутки, хотя и с известной долей яда. Поэтому общий
шутливый тон, которым они окрасили свои отношения, был достаточно удобен для
обоих. Иное дело, что когда отношения вступили в ту фазу, которая требует
открытой речи, они так и не смогли преодолеть ироническую интонацию, и слово
«люблю» никогда не было произнесено. Трагизм их романа заключался в том, что у
Чехова хватало духу для произнесения заветного слова, но оно отсутствовало по
природной сухости в его словаре. Тогда как Мизиновой известно было это слово,
но не хватало духу его произнести. Так, хихикая, и двигались они навстречу
друг другу, мучительно пополняя словарь любви и собираясь с духом.
Динамика и
специфика их романа хорошо просматривается в переписке Чехова и Мизиновой.
Сначала она написала ему в присущем себе несколько манерном, но эмоционально открытом
стиле. Он ответил в своей манере: спокойно, суховато, иронично. Она обиделась
и написала: «Ваши письма, Антон Павлович, возмутительны. Вы напишете целый
лист, а там окажется всего только три слова, да к тому же глупейших». Упрекнув
Чехова в эмоциональной неадекватности, Мизинова все-таки не решилась
настаивать на своем стиле выражения и несколько снизила тон, хотя и не сделала
его тождественным чеховскому хихиканью. Так они и переписывались, говоря о
своей любви лишь в шутовской, ехидной манере, хотя и не без обид с ее стороны:
«Право, я заслуживаю с Вашей стороны немного большего, чем то
шуточно-насмешливое отношение, какое получаю. Если бы Вы знали, как мне иногда
не до шуток».
С момента их
знакомства прошло три года, прежде чем Чехов попробовал разжать сведенный
природным холодом рот и прямо сказать о своих чувствах. Он написал: «Увы, я уже
старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни
для той птицы, которую я люблю». Однако Чехов не был бы самим собой, если бы, испугавшись
чуждой себе прямоты речи, вслед не зачеркнул приведенные строки ёрнической
цитатой из романса: «Лика, не тебя так пылко я люблю! Люблю в тебе я прошлое
страданье и молодость погибшую мою».
Сразу не
найдясь, что сказать на это странное полупризнание, Мизинова адекватно ответила
лишь шесть лет спустя. Начав зеркально цитатой из романса:
Будут ли дни мои ясны, унылы.
Скоро ли сгину я, жизнь погубя.
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства, и песни, и силы
Все для тебя!!! —
она далее
приписала: «Я могла написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу
через 10 лет». К сожалению, ответ Мизиновой так безнадежно опоздал, что о
продолжении диалога к тому моменту не могло быть и речи.
Не дождавшись
от Чехова открытого и прямого признания в любви, Лика «с досады» и чтобы
подтолкнуть события, начала демонстративно флиртовать с Левитаном. Чехов, для
которого такой стиль отношений был совершенно неприемлем, смертельно
оскорбился и сделался еще холодней. Правда, спустя некоторое время, видимо,
произошло объяснение, и отношения восстановились. Они даже собрались вместе
поехать на Кавказ, но поездка расстроилась. И с этого момента начался закат их
любви. Вдоволь намучившись, усталые, опустошенные, они обменялись прощальными
полупризнаниями. Чехов писал: «В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и, в
сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое
Вы укусили. Дальше, дальше от меня! Или нет, Лика, куда ни шло: позвольте
моей голове закружиться от Ваших духов и помогите мне крепче затянуть аркан,
который Вы уже забросили мне на шею.
Воображаю,
как злорадно торжествуете и как демонски хохочете Вы, читая эти строки... Ах,
я, кажется, пишу глупости. Порвите это письмо. Извините, что письмо так неразборчиво
написано, и не показывайте его никому. Ах, ах!» Лика отвечала: «А как бы я
хотела (если бы могла) затянуть аркан покрепче! Да не по Сеньке шапка! В
первый раз в жизни мне так не везет!» Дальше их пути окончательно разошлись. Но
оба до конца дней хранили и благодарную память друг о друге, и скорбь о
разлуке.
Может
показаться, что роман между Чеховым и Мизиновой следует отнести к разряду неудачных.
Так считали все: люди, их хорошо знавшие, исследователи чеховского творчества,
и все спорили лишь о том, кто виноват, кто любил, а кто не откликнулся на
чувство. И были неправы. Ошибка заключается в том, что к удачным принято
относить лишь те романы, что заканчиваются законным браком, благополучно
тянущимся до гробовой доски. Но это заблуждение. Любовь — удача, когда она
плодотворна, когда она обогащает, все остальное — от лукавого. И роман между
Чеховым и Мизиновой — наглядный тому пример.
К сожалению,
каких-либо свидетельств значительных перемен, произошедших под влиянием Чехова
во внутреннем мире Лики Мизиновой,
история для нас не сохранила. Но сам факт ее открытого признания Чехову в любви
говорит о многом, о том, что их знакомство не прошло для Мизиновой даром,
придало ей так не хватавшей прежде решительности, укрепило вечно колеблемый
дух.
Что касается
свидетельств глубоких перемен в душе Чехова, вызванных Ликой, то их наберется
великое множество, не меньше тома. Специалисты обратили внимание, что к
середине 90-х годов, т. е. ко времени заката их романа, у Чехова наступил
качественно новый период творчества, прорезался новый голос. Но нас в данном
случае интересует не столько то, что этот период освящен необычайно глубокими
и сильными творениями, а прежде всего то, что под пером писателя бурно и
широко зазвучала практически запретная для него тема любви. Однажды Чехов настолько
преодолел свою эмоциональную скованность, что даже вынес слово «любовь» в заголовок
(«О любви»). Такой заголовок для него — верх свободы чувств. В этот период,
кроме «О любви», написаны «Дом с мезонином», «Ариаднам, «Дама с собачкой»,
«Чайка». Под новую для себя тему Чехов даже коренным образом переделал почти
написанные «Три года», наполнив любовной проблематикой произведение, прежде
целиком посвященное сценам из купеческого быта.
Исследователи
обычно соотносили с Мизиновой в творчестве Чехова лишь то, что в «Чайке» или
«Ариадне» напрямую связывалось с ее биографией или чертами характера. Но в действительности
ее влияние было неизмеримо значительней. Лика не сказать «открыла» для Чехова
тему любви, она ему ее «разрешила». Именно благодаря Лике он смог заговорить не
только о чувствах, вызванных непосредственно ею, но и о своих увлечениях,
предшествовавших и последовавших за их романом. Мизинова, конечно, не
научила Чехова чувствовать, но научила, открыто, естественно и громко говорить
о своих переживаниях.
Эмоциональная
раскованность, порожденная романом с Ликой Мизиновой, сказалась и на жизни
Чехова. Он решился на брак, женившись на актрисе МХАТа Ольге Книппер, причем
его письма к жене дышат такой страстью, какой не знало все его предыдущее эпистолярное
наследие. Однако были внешние обстоятельства, которые внесли боль и хаос в
жизнь семьи Чехова. Беременность жены чрезвычайно обрадовала писателя, он ходил
окрыленный, придумывая для своего ребенка все новые, одно лучше другого, имена.
Но... случился выкидыш, и Чехов нравственно и физически потух. Кроме того,
Книппер как актриса много гастролировала, большую часть времени проводя в
разлуке с мужем, и это обстоятельство также не могло не отразиться на
характере их отношений и на состоянии Чехова. Он быстро угасал, туберкулезный
процесс разрастался, поездка в Германию на лечение ничего не дала. Летом 1904
г. Чехова не стало. Не стало писателя, которого Толстой назвал «Пушкиным — в
прозе».
|