Годовалым
ребенком Анна была перевезена на север — в Царское Село. Там она и прожила до
шестнадцати лет. Первые воспоминания Ахматовой — царскосельские: «...зеленое,
сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали
маленькие пестрые лошадки, старый вокзал...» Читать девочка училась по азбуке
Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занимается со старшими детьми,
она начала Говорить по-французски.
Ахматова была
еще маленькой девочкой, еще не написала ни строчки, а отец уже называл ее
«декадентской поэтессой». То есть характер открыто заявил себя задолго до
того, как стал ее судьбой.
Присущие
декадентской холод, упадок сил, безжизненность были органичны и для Ахматовой,
равно как точность и выразительность слова при передаче этих состояний. Когда
же маленькая Анна села писать (в одиннадцать лет), ее поэтические опыты лишь
подтвердили отцовский давний диагноз. Сама Ахматова рассказывала, как ее мать
внезапно заплакала после чтения стихов дочери и проговорила: «Я не знаю, я вижу
только, что моей дочке — плохо».
Училась
Ахматова в Царскосельской женской гимназии: сначала плохо, потом лучше, но всегда
неохотно. После гимназии она поступила на юридический факультет Высших женских
курсов в Киеве. Пока приходилось изучать историю права и латынь, учеба ей
нравилась, но когда пошли чисто юридические дисциплины, Ахматова к учебе
охладела.
В 1910 г.
Ахматова вышла замуж за замечательного поэта Николая Степановича Гумилева.
Свадьбе предшествовал долгий мучительный роман, доводивший Гумилева до
попыток самоубийства. Поэтесса уже тогда была дьявольски горда, вызывая тем у
жениха не только любовь, но и страх вперемежку с робостью. Сама Ахматова
любила рассказывать, что когда у нее был роман с Гумилевым, «она уехала в Крым.
Гумилев поехал туда, чтобы с ней увидеться. Он приехал к даче, подошел к
забору и заглянул в сад: она сидела в белом платье и читала книгу. Гумилев
постоял, не решился окликнуть ее и уехал в Петербург» .
Любила ли
Ахматова Гумилева? Вряд ли. Победа над Гумилевым, тогда уже известным поэтом,
была еще одним украшением в ее царском венце. Сомнительно, что она вообще
кого-нибудь любила. Она не только не любила, хотя была мастером любовной
лирики, но избегала любви, чувствовала себя без нее комфортнее:
Слаб голос мой, но воля не слабеет,
Мне даже легче
стало без любви, —
писала
Ахматова.
Гордыня,
могучая воля, индивидуализм правили ее отношениями с людьми. Неудивительно, что игра на отбой с ее стороны становилась нормой семейной жизни и
принимала гипертрофированные формы перманентного мятежа, совместную жизнь,
понятно, не облегчающего. Ахматова признавалась, что борьбой за независимость
много испортила в своих отношениях с Гумилевым. Она оставила замечательно
краткий и емкий образец изложения своей позиции в конфликтах с мужьями:
Тебе покорной? Ты сошел с ума!
Покорна я одной Господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж — палач, а дом его — тюрьма.
Итог
совместной жизни под такими лозунгами как-то подвели сами недолгие супруги.
Гумилев писал:
То лунная дева, то дева земная,
Но вечно и всюду чужая, чужая.
С мужем также
в стихах как бы соглашалась сама Ахматова:
Я пью за разоренный дом.
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью.
«Чужих мужей
вернейшая подруга», — говорила о себе Ахматова и нисколько не лукавила. Хотя с другой стороны, верность
мужчине не стоила ей большого труда. Ахматова иногда с плохо скрываемым
презрением говорила о женщинах, не способных бросить мужей, когда в сердце
догорела последняя искра любви. Однако, жизнь самой Ахматовой плохо согласовывалась
с ее теорией: не она обычно покидала мужей, а они — ее. Подозревать Ахматову в
лицемерии нет оснований, поэтому на этот феномен лучше взглянуть по-другому. В
семейной жизни преобладают два пласта: волевой (принятие решений) и физический
(быт, секс, финансы, чадолюбие и т. д.), и вглядевшись в Ахматову с точки
зрения этих двух составляющих, легко убедиться, что верней жены, чем Ахматова,
просто нельзя было найти. Как человек волевой, она действительно была хозяйкой
своей судьбы и, если решалась на какие-либо перемены в семейной жизни, то решалась
окончательно и бесповоротно. Иное дело, что менять что-либо в ней Ахматовой
не было никакой нужды. Воля ее и так была абсолютно независима, а физический
пласт слишком мало значил в ее жизни, чтобы серьезно влиять на семейный
выбор.
Между тем в
1910 г. Гумилеву все-таки удалось отвести Ахматову к венцу. И началась их недолгая
совместная жизнь. Сначала она стала только ученицей мужа, возглавлявшего школу
акмеистов. Но в 1912 г. вышел ее первый поэтический сборник «Вечер», и
оказалось, что у нового поэтического течения два лидера, на троне акмеизма
воцарилась супружеская чета, и каждому было довольно тесно сидеть. В том же
1912 г. у них родился сын Лев, чье рождение мало их сблизило и не сняло противоречия,
раздиравшего семью. В конце концов, Гумилеву ничего не оставалось, как уйти.
В марте 1914
г. у Ахматовой вышла вторая книга — «Четки», имевшая заслуженный шумный успех.
Но, по мнению Ахматовой, «жизни ей было отпущено примерно шесть недель. В
начале мая петербургский сезон начал замирать, все понемногу разъезжались. На
этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись не в
Петербург, а в Петроград, из XIX в. сразу попали в XX, все стало иным,
начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего
автора должна была потонуть в мировых событиях. Время распорядилось иначе».
Действительно,
даже начало Первой мировой войны не смогло заслонить столь яркое событие, как
появление «Четок». Сразу стало ясно, что явился новый живой классик, строки из
«Четок» тут же были расхватаны на цитаты, пародии и подражания. Явилась женщина-поэт
(не поэтесса) с кристально чистым голосом, открывшая женской поэзии новые
бесконечные дали. Поэтому пусть шутливо, но с полным правом Ахматова могла
сказать:
Я научила женщин говорить.
Но как их замолчать заставить?
Именно с
«Четок» начался в творчестве Ахматовой период, когда она стала всегда и везде
узнаваемой, неповторимой, переросшей всяческие литературные школы.
Авторский, непотворимый
стиль Ахматовой целиком проявился в «Четках». Ее стиху присущи величавость,
классическая простота, лаконизм, ясность, «боязнь ничем не оправданных
поэтических преувеличений, чрезмерных метафор и истасканных тропов» (В. М.
Жирмунский), «властная сдержанность... Иногда она опускает один-два слога в
последней и предпоследней строчке четверостишия, чем создает эффект
перехваченного горла или невольной неловкости, вызванной эмоциональным
напряжением» (И. Бродский). «Само голосоведение Ахматовой, твердое и уже
скорее самоуверенное... свидетельствует не о плаксивости... но открывает
лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем
слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную...» (Недоброво). Слово
Ахматовой — это «царственное слово», и практически весь свой характер и
творческий принцип она запечатлела в четырех очень выразительных строках:
Ржавеет золото и истлевает сталь.
Крошится мрамор — к смерти все готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней — царственное слово.
Если же
говорить о тематической стороне творчества Ахматовой, то его лучше всего называть
«акыническим» (от восточного «акын» — народный певец, поющий обо всем, что
видит вокруг).
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда.
Как желтый одуванчик у забора
Как лопухи и лебеда, —
писала
Ахматова и в частной беседе уже прозой так изложила свое понимание задач поэзии:
«...поэзия вырастает из таких обыденных речений, как „Не хотите ли чаю?"
Из них нужно делать стихи». Делать стихи из фразы «Не хотите ли чаю?» — это и
значит быть классическим акыном.
Однако
вопреки такой декларации, предполагающей обильное плодоношение, поэтическое
наследие Ахматовой ни крупной формой, ни большим числом произведений не отличается.
Секрет такой сдержанности открыла как-то сама Ахматова, разбирая стихи Симонова.
Тогда она сказала: «Мужественный боевой командир, вся грудь в орденах,
плаксивым голосом считает женские измены: „Вот одна! А вот еще одна!"
Мужчина должен прятать это в своей груди, как в могиле». Обратим внимание:
считая естественным поэтическое запечатление самых простых элементов быта,
Ахматова находит непозволительным для мужчины рифмованное оплакивание женских
измен, но не в рифме, думается, находя беду, а в публичности поэтического
юродства.
Суть в том,
что Ахматова была не просто «акыном», но «царственным акыном», для которого не
все дозволено в поэзии, но лишь то, что не роняет достоинства, не колет самолюбия
автора и вообще восходит к иерархической приподнятой системе тем и образов,
ставящей поэта в исключительное положение над толпой. Принцип умолчания
«царственного акынизма» точно изложен у Пушкина в «Борисе Годунове», когда
царь Борис, наставляя сына, говорит:
Будь молчалив, не должен царский голос
На воздухе теряться по-пустому;
Как звон святой, он должен лишь вещать
Велику скорбь или великий праздник.
Этот принцип
был очень близок Ахматовой, недаром она сама в стихах называла слово
«царственным». И малый объем ее наследия, кажется, подтверждает предположение о
угубо элитарном подходе поэта к творчеству.
Все так, и
все не так. Женщина, спавшая некоторое время в одной комнате с Ахматовой,
рассказывала, что «первые ночи нa не могла заснуть, почему что Анна Андреевна to сне все время не то что- го бормотала, не то пела. Злов нельзя было
различить — только ритм, совершенно определенный и настойчивый: „Казалось,
она вся гудит, как улей". Поразительное свидетельство, не правда ли?
Гудящая по ночам, как улей, Ахматова — идеальный образ для воплощения мысли о
неистребимости в поэте стихотворного начала, как бы ни попирала его гордыня.
В сентябре
1917 г. вышел третий сборник Ахматовой — «Белая стая». По оценке поэтессы: «К
этой книге читатели и критика несправедливы. Почему-то считается, что она имела
меньше успеха, чем „Четки". Этот сборник появился при еще более грозных
обстоятельствах. Транспорт замирал — книгу нельзя было послать даже в Москву,
она вся разошлась в Петрограде. Журналы закрывались, газеты тоже. Поэтому в
отличие от „Четок" у „Белой стаи" не было шумной прессы. Голод и
разруха росли с каждым днем».
От себя
добавим, что через месяц на страну опустилась большевистская ночь, под плотным
покрывалом которой Ахматовой пришлось прожить всю оставшуюся жизнь. И вопрос
признания или не признания перестал быть актуальным, встал гамлетовский
вопрос: быть или не быть. Спасаясь от голодной смерти, Ахматова поступила на
работу в библиотеку Агрономического института.
В августе
1921 г. был расстрелял ее бывший муж, Николай Гумилев, и в том же году вышел
сборник «Подорожник», а годом спустя — книга «Anno Domini».
О природной
царственности, величавости Ахматовой не писал только ленивый. Приведу лишь
некоторые из большого числа такого рода описаний: «...в ее глазах, и в осанке,
и в ее обращении с людьми наметилась одна главнейшая черта ее личности:
величавость. Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно
величавость: „царственная", монументально-важная поступь, нерушимое
чувство уважения к себе...», «...что-то королевское было во всем, что ее
касалось. Она недвусмысленным образом давала аудиенцию, ибо как еще описать
способ, которым она терпеливо принимала поток бесконечных посетителей...»,
«...важнейшая ее черта — аристократизм. И внешности, и душевному ее складу было
присуще необычайное благородство, которое придавало гармоничную величавость
всему, что она говорила и делала. Это чувствовали даже дети. Она мне рассказывала,
как маленький Лева просил ее: „Мама, не королевствуй!"
Кружение
неких людей вокруг Ахматовой никогда не прекращалось, свита, небрежно названная
Пастернаком «ахматовкой», не покидала ее даже в самые суровые годы, так что
ре- ализовывать свою гордыню ей было на ком. Говоря о своих подданных, она
иногда даже пользовалась словарем, позаимствованным у советской номенклатуры.
Например, поиск среди поклонников нужного на данный момент человека она
называла «порыться в кадрах»(!).
Вместе с тем
именно гордыня Ахматовой заметно портила органичную величавость имиджа поэтессы
мелочностью, обидчивостью, суетностью, оглядкой на чужое мнение, «она бывала
капризна, деспотична, несправедлива к людям, временами вела себя эгоистично».
Бунину Ахматова до смерти не простила злую эпиграмму на себя, на Блока
пожизненно обиделась за недостаточное внимание к своей особе, Пастернаку
откровенно завидовала и ревновала к его, как ей казалось, незаслуженной славе
(«нобелевка», международный скандал и т. д.).
Корней
Чуковский, видевший Ахматову близко, но не из ее свиты, писал: «Мне стало
страшно жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на
своей славе — и еле живет другим».
Ахматова
любила играть в плотскую расслабленность, но жалости не выносила и была в этой
безжалостности к себе совершенно права. Рассказывают, что во время проводов Ахматовой
в Москву «одна благостная старушка... (которая) задолго до отхода поезда
несколько раз обняла и перекрестила ее, даже прослезилась. Когда она ушла,
Ахматова... сказала: „Бедная! Она так жалеет меня! Так за меня боится! Она
думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я — танк". И у
всех, кто долго имел дело с Ахматовой, бывал случай убедиться в справедливости
этого признания.
Кроме как на
крайний индивидуализм, характер Ахматовой был запрограммирована трагедию. И
внешние обстоятельства не в илах были переменить что-либо в этой программе.
Н. Гумилев
рассказывал: «Анна Андреевна почему-то всегда старалась казаться несчастной, влюбимой.
А на самом деле — Господи! — как на меня терзала и как издевалась надо мной.
)на была дьявольски горда, горда до самоунижения. Но до чего прелестна, и до
чего я был в нее влюблен!..
А казалось,
кому как не ей быть счастливой? У нее было все, о чем другие только мечтают.
Но она проводила целые дни, лежа на диване. Она всегда умудрялась тосковать и
чувствовать себя несчастной. Я шутя советовал ей подписываться не Ахматовой, а
Анной Горенко (т. е. подлинной фамилией). Горе — лучше не придумать».
Пройдет
пятьдесят лет, и уже наши современники будут описывать все ту же гордую
женщину, лежащую на диване томясь и вздыхая. Они будут думать, что источник ее
горя в трагической судьбе, и ошибаться при этом. Она родилась такой. С таким
характером. Сомнительной удачей Ахматовой можно считать лишь то, что ее
характер трагически столкнулся с судьбой, жизнь подтвердила правоту врожденного
мироощущения. Были расстрелы мужей, изгнание возлюбленных, каторга сына,
травля властей, нищета, и все это, естественно, влияло соответствующим образом
на восприятие читателя. Но на музу Ахматовой эти трагические обстоятельства
не влияли никак, ее мировосприятие всегда было катастрофично и внешнее
благополучие или неблагополучие ничего не добавляло к посеянному природой.
Вместе с тем
Ахматова как никто знала, каким мощным резонатором поэзии является судьба
поэта, недаром она, узнав о суде над Бродским, не без зависти бросила: «Какую
биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял». Она сама
почти эксплуатировала ужас своей жизни, с порога посвящая в нее даже едва
знакомых людей, и ядовитый Исайя Берлин, ошеломленный ее откровенностью при
первом же визите, писал: «Рассказ о непрекращающейся трагедии ее жизни выходил
далеко за пределы того, что мне когда-либо доводилось слышать». Однако и эффект
от такого пугающего предисловия производился немалый. Другой паломник к
Ахматовой признавался: «Она притягивала к себе не только своими стихами, не
только умом, знаниями, памятью, но и подлинностью судьбы. В первую очередь
подлинностью судьбы».
Отечественная
война 1941 г. застала Ахматову в Ленинграде. В конце сентября, уже во время
блокады, она вылетела в Москву. До мая 1944 г. поэтесса «жила в Ташкенте, жадно
ловила вести о Ленинграде, о фронте. Как и другие поэты, часто выступала в
госпиталях, читала стихи раненым бойцам. В Ташкенте я впервые узнала, что
такое в палящий жар древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое
человеческая доброта...»
Что же
писала тогда Ахматова, в эти суровые и горькие годы? Вот ее строки, появившиеся
в «Правде», рядом с военными сводками и фронтовыми корреспонденциями:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь.
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь.
Великое русское слово.
В этом
стихотворении вся Ахматова с ее классически чеканным стилем, с готовностью кров
потерять и под пули лечь за русское слово.
В своем
пренебрежении к быту Ахматова могла бы соперничать с самыми фанатичными
пустынниками. Вот одно из свидетельств: «Жила Ахматова тогда — даже не скажешь:
бедно. Бедность — это мало чего-то, у нее же не было ничего. В пустой комнате
стояло небольшое старое бюро и железная кровать, покрытая плохим одеялом.
Вадно было, что кровать жесткая, одеяло холодное. Готовность любить, с которой
я переступила этот порог, смешалась у меня с безумной тоской, с ощущением
близости катастрофы... Ахматова предложила мне сесть на единственный стул,
сама легла на кровать, закинув руки за голову (ее любимая поза) и сказала:
«Читайте стихи».
Хотя в
данном случае аскезу Ахматовой можно считать вынужденной, появление денег мало
что меняло в ее жизни. Продолжим цитирование: «После смерти Сталина Ахматовой
сразу стало легче, хотя бы в денежном отношении. Вышел ее перевод пьесы
„Марион Делорм" в Собрании сочинений Виктора Гюго, она получила первые
крупные деньги, — они доставили ей много удовольствия. Правда, она никак не
изменила своего быта и не предалась жизнеустройству. Прожив всю жизнь
бездомной, она не стала на склоне лет обзаводиться хозяйством». Как-то одна из
ее знакомых спросила: «Если бы я стала богатой, сколько времени я получала бы
от этого удовольствия?» — Она ответила с присущей ей ясностью: «Недолго. Дней
десять».
Интересно
отметить, что непрактичность, беспомощность Ахматовой перед лицом насущных
проблем играла в ее жизни двоякую роль: часто ставила на край гибели и столь же
часто спасала. Например, во время войны Лидия Чуковская, ближайшая подруга
Ахматовой, попав к Цветаевой в Елабугу, сказала, пробираясь через местную
грязь: «Слава Богу, Ахматова не здесь, здесь она непременно погибла бы... здешний
быт убил бы ее... она ведь ничего не может» . И вместе с тем во время
совместного с Ахматовой бегства в Ташкент та же Чуковская «не могла не
поразиться способности Ахматовой быть выше физических тягот путешествия».
В мае 1944
г. Ахматова прилетела из Ташкента в весеннюю Москву, уже полную радостных
надежд и ожидания близкой победы. В июне вернулась в Ленинград.
«Страшный
призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою
с ним встречу в прозе».
С момента
возвращения в Ленинград прошло два года, и при ясном небе грянул гром. Вышло
постановление ЦК партии о журналах «Звезда» и «Ленинград», где в самых оскорбительных
выражениях шельмовалась Ахматова; эпитет «полублудница-полумонахиня», кстати,
украденный у одного критика 20-х годов, был самым мягким из сказанного в этом
постановлении об Ахматовой. Какими подковерными мотивами было продиктовано это
дикое постановление до сих пор не ясно, но оно вышло и сделало поэтессу житейским
и литературным прокаженным. Лишь смерть Сталина принесла Ахматовой небольшое
облегчение, ей позволили печатать свои переводы.
Ахматова,
как известно, причисляла себя к православию, но думается, в ее русской
церковности было больше политической фронды, чем искреннего религиозного чувства.
Для внутреннего ощущения Ахматовой христианство было слишком умозрительно, она
скорее ощущала себя ветхозаветной пророчицей, мистическим судьей, Кассандрой
(как называл ее Мандельштам).
Когда
возраст А. А. Ахматовой пересек семидесятилетнюю черту, к ней пришла слава,
пришла и неотступно следовала за ней. А. Ахматова принимала ее как должное, с
сознанием своего достоинства.
Закат жизни ознаменовался для
Ахматовой возвращением к юности. К годам, прожитым вместе с Гумилевым до Первой
мировой войны, с налаженным бытом и путешествиями по Европе. При Хрущеве
Ахматову признали неопасной и стали выпускать за границу. Она получила премию
«Этна-Таормина» в Италии, звание почетного доктора Оксфордского университета в
Лондоне, встретилась со своим возлюбленным-эмигрантом, съездила в Париж. Она
как бы прощалась со всем, что ей было когда-то дорого и памятно. Скоро ее не
стало, но свою автобиографию за год до смерти она закончила такими строками:
«Я не переставала писать стихи. Для меня в них — связь моя со временем, с новой
жизнью моего народа. Когда я писала их, я жила теми ритмами, которые звучали в
героической истории моей страны. Я счастлива, что жила в эти годы и видела
события, которым нет равных». |