А.
Твардовский родился на «хуторе пустоши Столпово», как назывался в бумагах
клочок земли, приобретенный его отцом в рассрочку. Земля эта — десять с
небольшим десятин, — вся в мелких болотцах, заросшая лозняком, ельником и
березой, была незавидна. Но для отца будущего поэта, который многолетним тяжким
трудом кузнеца заработал сумму, необходимую для первого взноса в банк, земля
эта была дорога до святости. И детям с самых малых лет внушались любовь и
уважение к этой скупой, но собственной земле — их «имению», как в шутку и не в
шутку называл отец свой хутор. Местность была довольно дикая, лежала в стороне
от дорог, и отец поэта, замечательный мастер кузнечного дела, вскоре закрыл
кузницу, решив кормиться с земли.
В жизни
семьи Твардовских бывали изредка периоды относительного достатка. Но вообще
жилось скудно и трудно и, может быть, тем труднее, что к фамилии Твардовских в
обычном обиходе добавилось еще шутливо-благожелательное или ироничное
обращение «пан», как бы обязывая отца семейства тянуться изо всех сил, чтобы
хоть сколько-нибудь оправдать свое «панство». Старший Твардовский любил носить
шляпу, что в той местности, где он был человеком «пришлым», не коренным,
выглядело странно и вызывающе. Детям он запрещал носить лапти, хотя из-за
этого детям приходилось бегать босиком до глубокой осени.
Отец
Александра Твардовского был человеком грамотным и даже начитанным. Книга не
была редкостью в домашнем обиходе, целые зимние вечера отдавались чтению вслух
какой-либо книги. Таким образом юный Твардовский рано ознакомился с
классическими произведениями русской поэзии.
Мать поэта,
Мария Митрофановна, была очень впечатлительна и чутка, даже сентиментальна. Ее
до слез трогал звук пастушеского рожка, отголосок песни с далеких деревенских
полей и т. п.
Стихи
Твардовский начал сочинять еще до того, как освоил грамоту, не зная всех букв
алфавита и, конечно, не имея никаких представлений о правилах стихосложения. О
первых своих опытах Твардовский вспоминал так: «Там не было ни лада, ни ряда —
ничего от стиха, но я отчетливо помню, что было страстное, горячее до
сердцебиения желание всего этого — и лада, и ряда; и музыки — желание родить
их на свет, и немедленно, — чувство, сопутствующее и доныне всякому замыслу.
Что стихи можно сочинять самому, я понял в связи с тем, что гостивший у нас в
голодное время летом дальний наш городской родственник по материнской линии,
хромой гимназист, как-то прочел по просьбе отца стихи собственного сочинения
„Осень":
Листья давно облетели,
И голые сучья торчат...
Строки эти,
помню, потрясли меня тогда своей выразительностью: „голые сучья" — это
было так просто, обыкновенные слова, которые говорятся всеми, но это были
стихи, звучащие, как из книги.
С того
времени я и пишу. Из первых стихов, внушивших мне какую-то уверенность в
способности к этому делу, помню строчки, написанные, как видно, под влиянием
пушкинского „Вурдалака":
Раз я позднею порой
Шел от Вознова домой.
Трусоват я был немного,
И страшна была дорога:
На лужайке меж ракит
Шупень старый был убит...
Речь шла об
одинокой могиле на середине пути от деревни Ковалево, где жил наш родственник
Михайло Вознов. Похоронен был некто Шупень, убитый на том месте. И хотя никаких
ракит там поблизости не было, никто из домашних не попрекнул меня этой неточностью:
зато было складно».
По-разному,
но благосклонно отнеслись родители к сочинительству сына. Отец, человек очень
честолюбивый, почел этот факт для себя лестным, но из книг он знал, что
писательство не сулит больших материальных выгод, что писатели бывают и
незнаменитые, безденежные, живущие на чердаках и голодающие. Мать, видя
приверженность сына к таким необычным для крестьянского сына занятиям,
чувствовала некую печальную предназначенность судьбы и жалела Александра.
В тринадцать
лет Твардовский показал свои стихи одному молодому учителю. Тот, ничуть не
шутя, сказал, что так писать не годится: все в стихах понятно, а нужно, чтобы
нельзя было понять, что и про что в стихах написано, — таковы современные
литературные требования. Он показал юному Твардовскокому журналы с образцами
тогдашней поэзии. Какое-то время начинающий поэт упорно добивался неясности
изложения. Ему это не удавалось, и породило сомнение в способностях к
стихосложению.
Летом 1924
г. Твардовский начал посылать небольшие заметки в редакции смоленских газет,
некоторые из них были опубликованы, и это обстоятельство сильно подняло подростка
в глазах односельчан. Наконец, в газете «Смоленская деревня» появилось первое
стихотворение Твардовского «Новая изба».
После
публикации Твардовский, собрав с десяток стихотворений, отправился в Смоленск
к поэту М. Исаковскому, работавшему тогда в редакции газеты «Рабочий путь».
Принял он юного поэта приветливо, отобрал часть стихотворений, вызвал
художника, который сделал карандашную зарисовку с Твардовского, и вскоре в
деревню пришла газета со стихами и портретом «селькора-поэта А. Твардовского».
Михаилу
Исаковскому, земляку,, а впоследствии другу, Твардовский, по собственному
признанию, многим обязан в своем развитии. Исаковский был единственным поэтом,
чье непосредственное влияние он всегда признавал и считал, что оно было
благотворным. Начитавшись стихов земляка, юный поэт понял, что предметом
поэзии может и должна быть окружающая жизнь деревни, непритязательная
смоленская природа, собственный мир впечатлений, чувств, душевных привязанностей.
Поэзия Исаковского обратила Твардовского к простоте и объективности изображения,
к стремлению говорить в стихах о чем-то интересном не только для него самого,
но и для простых, не искушенный в литературе людей, среди которых он продолжал
жить.
Обучение
Твардовского, по существу, закончилось вместе с окончанием сельской школы.
Восемнадцатилетним парнем пришел он в Смоленск, где не мог долго устроиться не
только на учебу, но и на работу — по тем временам это было не легко, тем более
что специальности у него не было. Поневоле пришлось принимать за источник
существования грошовый литературный заработок и обивать пороги редакций.
Твардовский и тогда понимал незавидность такого положения, но отступать было
некуда, — в деревню он вернуться не мог, а молодость позволяла надеяться на
лучшее.
Когда в
московском «толстом» журнале «Октябрь» Михаил Светлов напечатал стихи
Твардовского и критика благожелательно их встретила, он отправился в Москву. Но
и в столице все сложилось приблизительно так же, как в Смоленске. Его изредка
печатали, кто-то одобрял опыты юного дарования, будя надежду, но зарабатывал
поэт немного, и жить приходилось по углам, койкам, слоняться по редакциям. Он
чувствовал, что все заметнее относило его в сторону от прямого и трудного пути
настоящей учебы, настоящей жизни. Зимой 1930 г. Твардовский вернулся в Смоленск
и прожил там несколько лет до появления в печати поэмы «Страна Муравия».
Период жизни
от возвращения в Смоленск до выхода «Страны Муравии» Твардовский характеризовал
следующим образом: «Эти годы учебы и работы в Смоленске навсегда отмечены для
меня высоким душевным подъемом. Никаким сравнением я не мог бы преувеличить
испытанную тогда впервые радость приобщения к миру идей и образов, открывшихся
мне со страниц книг, о существовании которых я ранее не имел понятия. Но,
может быть, все это было бы для меня „прохождением" институтской
программы, если бы одновременно меня не захватил целиком другой мир — реальный,
нынешний мир потрясений, борьбы, перемен, происходивший в те годы в деревне.
Отрываясь от книг и учебы, я ездил в колхозы в качестве корреспондента
областных газет, вникал со страстью во все, что составляло собой новый, впервые
складывающийся строй сельской жизни, писал статьи, корреспонденции и вел
всякие записи, за каждой поездкой отмечая для себя новое, что открылось мне в
сложном и величественном строе колхозной жизни. Около этого времени я совсем
разучился писать стихи, как писал их прежде, пережил крайнее отвращение к
„стихотворству" — составлению строк определенного размера с обязательным
набором эпитетов, подыскиванием редких рифм и ассонансов, стремлением попасть в
известный, принятый в тогдашнем поэтическом обиходе тон.
Моя поэма
„Путь к социализму", озаглавленная так по названию колхоза, о котором шла
речь, была сознательной попыткой говорить в стихах обычными для разговорного,
делового, отнюдь не „поэтического" обихода словами:
В одной из
комнат бывшего барского дома
Насыпан по
самые окна овес.
Окна побиты
еще во время погрома
И щитами
завешаны, из соломы.
Чтоб овес не
пророс.
От солнца и
сырости в помещенье
На общем
хранится зерно попеченье...»
Надо
сказать, что приведённый отрывок, как и приводимые прежде факты, взяты из
автобиографии Твардовского, написанной еще при советской власти. Поэтому
относиться к ней нужно с осторожностью, автобиография содержит множество
печальных умолчаний и горького лукавства. Ничего не сказано о брате, попавшем
в финский плен, забыта родительская семья, раскулаченная, репрессированная,
обращенная в «лишенцев» (лиц, лишенных прав состояния). Лукавством было и
позирование Твардовского в шинели во время войны, перед пепелищем
родительского дома, который сожгли не немцы, а окрестные крестьяне, соседи
Твардовских, во время коллективизации. Но об этом подробнее несколько позже,
пока же продолжим биографическое повествование.
С поэмы
«Страна Муравия», вышедшей в 1936 г. и принятой с одобрением читателями и
критиками, начинал отсчет своих писаний и принял звание литератора сам Твардовский.
Выход этой книги в свет послужил причиной значительных перемен и в личной
жизни поэта: он переехал в Москву, поступил в МИФЛИ (Московский институт
истории, философии и литературы).
Великую
Отечественную войну Твардовский прошел офицером, корреспондентом фронтовых
газет. Именно в годы военного лихолетья создал он величайшее из своих произведений
— поэму «Василий Теркин», шедевр, не знающий себе равных во всей мировой поэзии
о войне. Только перо Твардовского смогло с пронзительной простотой и
безыскусностью описать солдатскую судьбу,. страшную в своей будничности работу
войны, описать тихо, без надрыва. В поэме фольклорная фигура бойкого, бывалого
солдата претворена в эпически емкий образ, воплотивший глубину, значительность,
многообразие мыслей и чувств рядовых, простых людей военного времени.
Богатству натуры героя отвечает гибкость избранного поэтом жанра: картины,
исполненные огромного трагизма, перемежаются проникновенными лирическими
отступлениями или лукавой, сердечной шуткой. Отзыв о «Василии Теркине» такого
требовательного критика, как И. А. Бунин, был достаточно красноречив: «Это
поистине редкая книга. Какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость,
точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык — ни сучка,
ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого
слова». Ярко выразившая нравственные идеалы народа, книга получила всенародную
известность, вызвала многочисленные подражания, стихотворные «продолжения».
Особый
период в жизни Твардовского настал с момента вступления его на должность главного
редактора журнала «Новый мир» в 1954 г. Твардовский был редактором, что
называется, от Бога, редактором в высшем смысле этого слова. Любовь его к
литературе была безраздельной, доводя поэта еще в юную пору до кулачных
столкновений с критиками его литературных кумиров. Если уж Твардовский
влюблялся в чье-то творчество, то влюблялся без памяти, он говорил, что
литературу надо любить ревниво, пристрастно. «Мы в юности литературные споры
решали как? Помню, в Смоленске в газете затеялся какой-то спор о Льве Толстом,
один говорит: Толстой — дерьмо!" — „Что, Толстой дерьмо?" — не
думавши разворачиваюсь и по зубам. Получай за такие слова! Он с лестницы
кувырком...» В этом коротеньком эпизоде — весь Твардовский, настоящий боец за
большую литературу. Конечно, со временем от рукоприкладства пришлось
отказаться, но на посту главного редактора он показал себя рыцарем и мучеником
великого ремесла.
Твардовский
в свое творчество никогда не допускал пафоса и не выносил его у других. Всякая
излишне чувствительная, порожденная аффектом поэзия была ему не по нутру.
Когда Твардовский стал главным редактором «Нового мира», простота,
безыскусность, «безстильность» стали программными для эстетики журнала, и один
из его заместителей мог прямо заявлять: «Для меня нет ничего ненавистнее
стиля».
Твардовского
ранило все крикливое, вычурное, безвкусное, даже цвет носков мог серьезно
влиять на его отношение к человеку. Виктор Некрасов вспоминал: «Какие-нибудь
красные носки или излишне пестрый галстук могли сразу же его настроить против
человека. Так же, как и ходкие жаргонные выражения... Вообще пошлость, в
любых ее проявлениях, даже самых утонченных, — а это тоже встречается как
высшая форма обинтеллиген- тившегося мещанства, — была ему противопоказана. Я
видел, как на глазах терялся у него интерес к человеку, который мог при нем сказать
„вы знаете, я часами могу стоять перед «Мадонной» Рафаэля" или что
„прекрасное остается прекрасным даже в руинах, Парфенон, например..."
«Увы, за
рубежом меня куда меньше знают как поэта, чем как редактора некого прогрессивного
журнала», — жаловался Твардовский. Однако в этой жалобе было много лукавства, в
его собственной системе ценностей политика стояла на первом месте, выше поэзии,
и политический уклон, которым явно грешил «Новый мир» при Твардовском, явился
результатом бессознательного, но не случайного выбора его главного редактора.
Юрий Трифонов писал: «Один мой приятель, литератор, в конце пятидесятых годов
всегда спрашивал, когда речь заходила о каком-либо романе, о рассказе или
повести: „Против чего?" Скажешь ему, что пишешь, мол, рассказ или повесть,
он сразу: „Против чего?" Все лучшие новомирские произведения,
напечатанные за последние годы, очень четко отвечали на этот вопрос».
Твардовский
и сам иногда не считал нужным скрывать откровенно политический подтекст своих
литературных симпатий. Тот же Трифонов вспоминал: «Вы прочитаете скоро повесть
одного молодого писателя... — говорил он, загадочно понижая голос, будто нас в
саду могли услышать недоброжелатели. — Отличная проза, ядовитая1 Как будто все
шуточки, с улыбкой, а сказано много и злого...» И в нескольких словах
пересказывался смешной сюжет искандеровского «Козлотура».
Там же в
саду летом я впервые услышал о можаевском Кузькине. Об этой вещи Александр
Трифонович говорил любовно и с тревогой: «Сатира первостатейная! Давно у нас
такого не было...»
При всей
ироничности своего мироощущения неядовитых шуток Твардовский не любил и считал
ниже своего достоинства их печатать. В нем был некий сановитый подход к поэзии,
и однажды он сильно обидел Н. Заболоцкого фразой: «Не маленький, а все
шутите».
Политик
душил в Твардовском поэта, и происходило это даже тогда, когда он сталкивался
с поэзией, тождественной по эстетическому кредо. Твардовский не принял Иосифа
Бродского исключительно в силу аполитичности последнего, хотя муза Бродского,
воспитанная на той же эстетике, лишенной пафоса, аффекта поэзии, была родной
сестрой музы Твардовского (Бродского также обвиняли в отсутствии любовной
лирики).
И не кресло
главного редактора «толстого» журнала сделало из Твардовского политика. Он был
им всегда. Вот какую историю вспоминал репрессированный отец поэта. Он вместе
с младшим сыном Павлом бежал из ссылки, сумел добраться до Смоленска и найти
Александра. Далее произошло вот что: «Стоим мы с Павлушей, ждем. А на душе
неспокойно: помню же, какое письмо было от него туда, на Лялю. Однако же и
по-другому думаю: родной сын! Может, Павлушу приютит. Мальчишка же чем
провинился перед ним, родной ему братик? А он, Александр, и выходит. Боже ты
мой, как же это может быть в жизни, что вот такая встреча с родным сыном столь
тревожна! В каком смятении я глядел на него: рослый, стройный, красавец1 Да
ведь мой же сын! Стоит и смотрит на нас молча. А потом не „Здравствуй,
отец", а — „Как вы здесь оказались?!" — „Шура! Сын мой! — говорю. —
Гибель же нам там! Голод, болезни, произвол полный!" — „Значит,
бежали?" — спрашивает отрывисто, как бы не своим голосом, и взгляд его,
просто ему не свойственный, так всего меня к земле прижал. Молчу — что там было
сказать? И пусть бы оно даже так, да только чтоб Павлуша этого не видел. Мальчишка
же только тем и жил, что надеялся на братское слово, на братскую ласку старшего
к младшему, а оно вон как обернулось! „Помочь могу только в том, чтобы
бесплатно доставить вас туда, где были!" — так точно и сказал». Конечно,
не вина Твардовского, что ему пришлось делать такой страшный выбор между
родными и властью, но результат выбора следовало бы целиком отнести на его
счет.
Неровность в
отношении к людям и в поведении в полной мере была присуща Твардовскому. Вот
несколько цитат из воспоминаний Юрия Трифонова: «...когда я узнал Александра
Трифоновича ближе, я понял, какой это затейливый характер, как он наивен и подозрителен
одновременно, как много в нем простодушия, гордыни, ясновельможного гонора и
крестьянского добросердечия... был ровен, проницателен и как-то по высшему
счету корректен со всеми одинаково: с лауреатами премий, с академиками, с
жестянщиками. Та ровность и демократизм, которые были свойственны редактору „Нового
мира" в его отношении с авторами, отличали Александра Трифоновича и в
обыденной жизни... умел людей, которые ему были неприятны или которых он мало
уважал, подавлять и третировать безжалостно: и ехидством, и холодным
презрением, а то и просто бранью». Такая вот противоречивая характеристика. К
сказанному Трифоновым следует добавить, что демократизм Твардовского был
специфическим, т. е. он ровно относился к академикам и жестянщикам, потому что
считал их равно ниже себя. Любовь Твардовского также отдавала монархизмом,
Солженицын писал: «А.Т. в письме назвал меня „самым дорогим в литературе человеком"
для себя, и он от чистого сердца меня любил бескорыстно, но тиранически: как
любит скульптор свое изделие, а то и как сюзерен своего лучшего вассала».
К концу 60-х
тучи все гуще стали сгущаться над головой Твардовского, люди, формировавшие
эпоху, мягко названную позднее «застоем», чем дальше, тем меньше склонны были
терпеть свободный, независимый дух «Нового мира». Увольнения главного редактора
со дня на день с трепетом и болью ждала вся тогдашняя интеллигенция. И
катастрофа не заставила себя ждать, в 1970 г. Твардовского принудили покинуть
кресло главного редактора, уничтожая его как личность и попутно уничтожая его
детище, уникальное явление в советской истории.
Физическая
кончина Твардовского случилась весьма скоро: промучавшись чуть больше года, он
умер от рака. Но на самом деле, рак был лишь следствием принятых им душевных
мук. У Трифонова сохранилось прекрасное описание купающегося Твардовского с
очень точно воспроизведенным впечатлением от его внешности: «Александр
Трифонович был крепок, здоров, его большое тело, большие руки поражали
могучестью. Вот человек, задуманный на столетья! Он был очень светлокожий,
загорелыми, как у крестьянина, были только лицо, шея, кисти рук. Двигался не
спеша, но как-то легко, сноровисто, с силой хватался за ствол, с силой
отталкивался и долго медленно плавал.
...на реке,
от которой парило, я видел зрелого и мощного человека, один вид которого внушал:
он победит!» Твардовский проиграл, и именно этого поражения не вынес его гордый
дух и могучее тело. Как писал критик Лакшин: «Смерть Твардовского не была лишь
горестным в своей неизбежности медицинским фактом. Она была следствием роковой
болезни, а болезнь — расплатой за ту борьбу , которую он вел. Но смерть, как
это бывает, подведя в судьбе последнюю черту, с огромной силой подтвердила
цельность его характера, чистоту души и поэтического дела».
Твардовский
родился с огромной задачей в душе — все понять и запечатлеть, что проходило
перед ним:
...Где бы я
ни был,
Казалось,
стою
В центре
вселенского мира.
А перед ним
была суровая и драматичная жизнь народа, столь же сурова и драматична его
собственная судьба.
Твардовский
не только частную свою задачу решал, но и задачу славы личной. Ему важно было
высшую задачу разрешить: как людям на его родной земле жить счастливо и по
правде в том древнем крестьянском чаянии; в каком искали страну Беловодья и
лелеяли предание об ушедшем под воду граде Китеже. «Страна Муравия» при всех
ее, на нынешний взгляд, наивностях из того же ряда.
Если попытаться взглянуть на
нашу эпоху из отдаленного будущего, то многие лица и явления, казавшиеся нам
значительными, начнут стремительно уменьшаться в масштабе и блекнуть, вплоть
до полной неразличимости. Будущее определит место и Твардовскому — не только
как великому русскому поэту, но и как личности, фигуре, определившей во многом
нравственный опыт века. А два его деяния будут памятны особенно долго и признательно:
поэма «Василий Теркин» и журнал «Новый мир». |